«Русские философы, за редким исключением, ищут именно целостности, синтетического единства всех сторон реальности и всех движений человеческого духа», — пишет Василий Зеньковский в своей знаменитой «Истории русской философии». Эта формула хоть и кажется абстрактной, однако исчерпывающе объединяет те интеллектуальные и биографические очерки, которые собраны под рубрикой «Десять русских философов».
Конечно, было бы наивным полагать, будто только этими десятью именами можно представить весь огромный мир отечественной философии. Собранные здесь тексты обозначают лишь некоторые вехи русской мысли (русской, заметим сразу, в силу языка). Зато хорошо показывают единство и удивительное многообразие отечественной философии. Размышляя о столь, казалось бы, разных проблемах, все представленные здесь мыслители, по сути, откликаются на три центральные для русского сознания темы: человек, нравственность и история.
Так, священник Павел Флоренский размышляет о глубокой связи между техникой и человеком. Сергей Булгаков (впоследствии также принявший сан священника) — о преображающей силе труда, о хозяйстве как восстановлении связи между человеком и природой. Петр Кропоткин показывает нравственное содержание любого социального действия. Густав Шпет свидетельствует о Слове как источнике познания и культурном универсуме.
Николай Федоров проповедует проект «общего дела», призванного воскресить всех умерших. Семен Франк разрушает кумиров русской революции. Константин Леонтьев выступает учителем модерного мышления с его выделением автономных сфер бытия человека. Алексей Лосев показывает устройство мифа и его смыслообразующее место в человеческой истории. Владимир Соловьев пытается построить мостик между наукой и религией в своей философии всеединства. Наконец, Владимир Бибихин через проблему собственности неожиданно выходит к тайнам русского бытия.
Неразрывная связь с действительной жизнью
Весь этот круг проблем и стоящих за их осмыслением судеб десятилетиями истолковывался лучшими отечественными философскими направлениями, несмотря на все бюрократические и идеологические препоны, которые то и дело этот процесс прерывали.
По нынешним временам ценность такого рода работы должна была бы взлететь как минимум с той же скоростью, с какой разбухает счетчик углеводородов. Это особенно актуально для России. В период большого исторического сдвига потребность в крепкой интеллектуальной и мировоззренческой опоре, в понимании того, как и о чем мы мыслим, становится до боли практической.
«Философия нужна не для изменения или улучшения мира посредством новых идей. Прежде всего, она для того, чтобы разобраться с нашим “мыслительным хозяйством” и напомнить о настоящем весе слова», — пишет Александр Михайловский в своей статье о Владимире Бибихине, используя подчеркнуто прикладное понятие «мыслительное хозяйство» этого, по выражению Ольги Седаковой, отнюдь не школьного русского философа.
Действительно, для таких сумеречных времен, как наше, русская философия содержит в себе хозяйственную опору. Хотя бы даже потому, что все ее мыслительные тропы прокладывались не из абстрактного любопытства, а перед вызовами, рождаемыми конкретными историческими событиями. Не случайно Алексей Лосев писал о «непрекращающейся борьбе между западноевропейским абстрактным ratio и восточно-христианским, конкретным богочеловеческим Логосом», вновь актуализируя, кажется, уже извечную оппозицию Россия — Запад.
Чуть дальше Лосев эту конкретность разворачивает полнее: «Русская философия неразрывно связана с действительной жизнью, поэтому она часто является в виде публицистики, которая берет начало в общем духе времени, со всеми его положительными и отрицательными сторонами, со всеми его радостями и страданиями, со всем его порядком и хаосом».
Выходит, то, за что русскую философию чаще всего ругают (нередко в силу слабой погруженности в предмет): отсутствие наукообразной строгости, тяготение ее языка к публицистике, «литературности», излишние, как иногда кажется, мечтательность и утопизм, — де-факто скрывает в себе важную подсказку, которую внимательный читатель наверняка уловит в предлагаемой серии очерков.
А именно: онтологизм русской философской мысли, то есть ее стремление постигнуть действительность целостно, не только посредством рациональных усилий, но и интуитивно, в том числе при помощи художественного языка, свидетельствует о намерении деятельно претворить теорию в жизнь.
Как пишет Андрей Тесля в статье, посвященной Константину Леонтьеву, «Жизнь интеллектуала обычно скучна для внешнего взгляда. Или, формулируя ту же мысль другим образом, “главные события его жизни — события мысли”. Даже если с ним много что происходит — война, эмиграция, ссылка или каторга — то это с ним “случается”, чтобы затем возник его интеллектуальный ответ: “реакция” на случившееся».
Вот почему всякий раз, когда речь заходит о русском философе, биографическая реконструкция оказывается исследовательской и герменевтической необходимостью. Без осознания этой необходимости невозможно понять круг проблем, над которыми он бился, а за кажущейся абстрактной целостностью его наследия не получится различить те ниточки, которые связывают его с «действительной жизнью».
«Бросить философию значит бросить жизнь», — констатирует Густав Шпет. А уже в другом месте прямо увязывает «тайну» и «действие». «Нужно тайну сообщить другому, чтобы она стала источником действия… без этого она мертвый клад, зарытый в землю», — цитирует в своей статье его письмо Татьяна Щедрина.
Прозрения жизненной практики
Чтобы почувствовать эту конкретность, практичность русской философии, достаточно эскизно прочертить биографические линии некоторых из наших героев.
Скажем, Петр Кропоткин, один из мировых теоретиков анархизма, свой идеал солидарности и взаимопомощи, который он противопоставлял наивному социал-дарвинизму, выработал именно на основе жизненного опыта. Вот он отказывается от блистательной карьеры в столице и отправляется в Сибирь, где, как пишет Петр Рябов, своими глазами наблюдает «множество примеров народной инициативы» и полную беспомощность местной бюрократии.
А после того, как Кропоткин становится свидетелем подавления восставших ссыльных поляков, он и вовсе бросает военную службу, с головой уйдя в науку. Но опять же не кабинетную, а деятельную: Кропоткин много путешествует, знакомится с легендарными путешественниками Миклухо-Маклаем, Северцовым, Федченко, пишет работы о ледниковом периоде, наконец, знакомится с бакунистами в Швейцарии. Словом, соприкасается с многообразием форм социальной жизни, устроенной вопреки казенной действительности.
Дальнейший его поворот в сторону анархизма и проповедь нравственной жизни были обусловлены конкретными жизненными обстоятельствами. Этот «общественный и политический деятель мирового масштаба все время подчеркивал нравственное ядро любого социального действия», — пишет о Кропоткине Петр Рябов. И добавляет: «Именно этические импульсы являются [для Кропоткина] как одним из главных двигателей истории, так и мерилом ее прогресса».
Другой пример — Владимир Соловьев и его философия всеединства, понять которую невозможно без реконструкции судьбы этого любимца Софии. Столь огромное желание прийти к органической универсальности, к достижению полного согласия между метафизикой, этикой и эстетикой, с одной стороны, и религией (читай: христианством) — с другой обусловлено конкретными событиями его эпохи.
Соловьев видел, как на его глазах возвышалась Германия и какой метафизической системой она вооружилась, и потому считал необходимым выработать философский ответ, который можно было бы, по выражению Бориса Межуева, вписать «во внешнеполитическую, или, точнее, цивилизационную судьбу России».
Но вместе с тем философия всеединства оказалась и своеобразной реакцией на эрозию идеи университета. От идеала универсальной истины, вокруг которого построена работа этого института, отступать нельзя, был убежден Соловьев. Поэтому его философия всеединства, даже его софиология, была и философией университета.
К либеральному консерватизму и опыту духовно-интеллектуального созерцания и богопознания Семена Франка приводит такой же конкретный жизненный путь. «От марксизма к идеализму», емко охарактеризовал этот путь Сергей Булгаков. Именно из жизненной практики, как показывает в своей статье Ольга Жукова, Франк черпает ту силу и глубину, с которой он затем крушит революционных кумиров леворадикальной интеллигенции, раскрывая их нигилистическую природу. Это не отклик на отвлеченные политические дискуссии; философ проговаривает то, что стало частью его личного опыта и отражало дух времени, в котором ему довелось жить.
Не менее чувствительным к поступи своей эпохи оказывается и федоровский проект «общего дела» — с его, как кажется, фантасмагорической надеждой на одоление смерти солидарными силами всего человечества и тотальное освоение всего космического пространства. Как подлинный человек модерна — эпохи, во многом отталкивающейся от религиозной реальности, — Николай Федоров не может смириться с ужасом смерти, стремясь в силу этого обеспечить буквальный синтез науки и религии. Как пишет в статье о русском космисте Анастасия Гачева, «ни один человек, с точки зрения Федорова, не должен быть потерян для вечности, ведь он обязательно кому-нибудь дорог».
Наконец, Алексей Лосев в своем главном сочинении «Диалектика мифа», по сути, философски реагирует на тот катастрофичный двадцатый век, в который, по собственному признанию, «был сослан». Он стремится показать (даже зная, что за это его ждет арест, который и последовал за публикацией книги) преходящесть и относительность больших идеологий на фоне абсолютной мифологии, которая с неумолимой диалектичностью разворачивается в истории, несмотря ни на какие пертурбации.
Можно сказать, что «Диалектика мифа» Лосева — это великодушное философское утешение современникам: даже в самые мрачные времена история в бессмыслие не проваливается.
Весточки в современность
Философию часто ругают за оторванность от жизни: этакая «вещь в себе», доступная лишь узкому кругу посвященных неудачников. Однако приведенные ниже очерки в очередной раз опровергают это расхожее суждение. Читатель сможет увидеть, насколько актуальными остаются мысли российских философов и сегодня, как они откликаются на сломы и вызовы современности.
Например, Сергей Булгаков, как показывает в своей статье Алексей Козырев, в «Философии хозяйства» первым в России сформулировал философские основания для экологического мышления. И здесь, к слову, Булгаков во многом перекликается с Владимиром Вернадским: человек не только властный покоритель природы, но и тот, кто ее разрушает.
Павел Флоренский в пику современным технопессимистам и конспирологам говорит о технике как о проекции человеческого тела. Техника для священника не нечто враждебное: напротив, она отражает, продолжает и усиливает возможности плоти. И в будущем, был уверен философ, техника даже позволит человеку лучше понимать самого себя. Отчасти это предвидение уже сбывается в наши дни, например в области искусственного интеллекта или биоинженерии.
Философ планетарной консолидации Николай Федоров не только предвосхитил трансгуманистические утопии современности, но и создал этический фундамент для подлинной глобализации. Только в планетарной солидарности и сотворчестве человечество способно нести подлинную ответственность за весь мир и обеспечить его дальнейшую творческую эволюцию. В этом же смысловом ряду живет сегодня и проповедь Петра Кропоткина, увидевшего в развитии и становлении природы силу нравственной взаимопомощи, а не хищнической конкуренции.
Константин Леонтьев не уставал демонстрировать относительность всякой иерархии (за исключением иерархии абсолютной, которая постигается только верой), показывая ложность и опасность любования какой бы то ни было закосневшей позицией. Хороший урок для тех, кто сегодня городит «лагеря», навешивает ярлыки и окатывает оскорблениями «чужаков» из политических, этнических, религиозных или каких-либо иных предубеждений.
Впервые поставив и подробно разработав вопрос о герменевтическом (понимающем, уразумевающем) характере человеческого бытия, Густав Шпет, можно сказать, надолго закрепился в современности. Проблемы коммуникации, профессионального, межкультурного и межрелигиозного общения, выстраивание и настраивание научного дискурса — все эти темы обсуждаются сегодня с нарастающей интенсивностью. И без интеллектуального наследия, оставленного Шпетом, подобные дискуссии едва ли будут плодотворными.
Наконец, Владимир Бибихин, проблематизировав собственность в отечественной истории, не только сумел показать причину, которая продуцирует постоянный крах российского конституционализма, но и приоткрыл важную особенность, в которой исторически коренится русское бытие. Ее часто раскрывают через оппозицию стратегического и тактического, где последнее неизменно оказывается более предпочтительным. «Наша вера в надвигающуюся грозу, доверие огню в войне и революции больше и прочнее веры в порядок», — констатирует Бибихин.
Но из этого знания он рождает другое, в котором сформирована задача современным поколениям, имеющим под собой, как мы теперь знаем, твердую опору. «Русским мыслителем будем называть того, кто причастен к умному деланию, продолжающемуся тысячелетие на восточноевропейских, потом сибирских просторах на славянских и неславянских языках; в нем участвуют славяне, прибалтийцы, тюрки, буряты; ему придала размах небывалая задача нового ренессанса».